Шрифт:
«Смотреть-то она смотрит, но видит ли? — спрашивает себя Рена. — Чувствует ли красоту этого места? Умеет ли восхищаться шестисотлетними строениями? Я вот умею, я точно умею, несомненно умею… Ох, Азиз, еще и первый день не кончился, а у меня уже земля уходит из-под ног, я теряю рассудок…
Ты во всеоружии. Неужели я услышала от тебя эти слова сегодня утром?»
Щелк. Щелк. Щелк. Она снимает в чернобелом режиме обесцвеченные блондинистые волосы Ингрид на фоне pietra serena — нежного светлого песчаника. Жемчужно-серая мелкозернистая текстура с вкраплениями сверкающих частиц слюды делает его простым и чарующим одновременно. Несмотря на толпы туристов и плохое настроение, магия действует: мысли перестают метаться, вселенная успокаивается. Перед тем как нажать на спусковую кнопку затвора, Рена чувствует невероятное счастье, она знает — сейчас произойдет захват. Не имеет значения, получится или нет, главное, что это произойдет. В юности подобное чувство часто возникало в магазине, при виде какой-нибудь феерической одежки: Это Мое! Так бывает, когда встречаешься взглядом с мужчиной и чувствуешь: Да, мы будем вместе, и он сорвет с меня одежду, и будет победно трубить, как слон…
В объектив она видит то, что ускользает в свободном пространстве. Сейчас это тоска в глазах мачехи. Пучина скорби и тревоги, исчезающая в ту же секунду, когда Рена опускает фотоаппарат.
— По-прежнему снимаешь на пленку? — подойдя, спрашивает Ингрид.
— Угу…
Рена даже не пытается объяснить, что реальность через цифровую камеру кажется ей ненастоящей, что между началом и захватом проходит несколько тысячных долей секунды. Мачеха не поверит и не поймет. Для нее реальность и есть нечто уловимое, а какие-то тысячные доли — пшик, ничто.
— А в газете не возражают? — не отстает Ингрид.
— Да нет. Я сканирую фотографии, перевожу их в цифру, — отвечает Рена. — Они не жалуются, ведь мое имя — один из главных козырей издания.
— Понятно… — Ингрид наконец-то успокаивается.
В тот момент, когда они входят в двери Сан-Лоренцо, подает голос Субра. Она хихикает и повторяет: Один из главных козырей, надо же такое сказануть. Шрёдер, правда, всегда подписывает с тобой договоры на точно определенный срок и жалкую неделю отпуска дал, но насчет козыря — это ты погорячилась…
San Lorenzo primo[17]
— Шедевр Брунеллески, великого архитектора эпохи Возрождения… — Рена громко пересказывает «краткое содержание» путеводителя, который успела пролистать в самолете. — Смотрите, как красиво солнце освещает пространство храма!
Ингрид явно разочарована. «Какая-то она пустая, эта церковь. И в цветных витражах нет ничего особенного. Амстердамский собор гораздо красивее!» — примерно так думает эта женщина. Да что она понимает?! Здесь человека не подавляют помпезность стиля и роскошь декора, его не пугают тени, и он возвышается над собой. Сквозь прозрачные стекла волнами вливается свет, и глаза воспринимают всю обстановку в целом. Геометризм членения, строгие цвета — серый и белый — успокаивают, вместо того чтобы резать глаз. Триумф духа. Чистый луч разума, высвечивающий все и вся. Подлинный гуманизм.
Рена не делится мыслями с Ингрид: хочет изображать разочарование — на здоровье! Отец и дочь обходят поперечный неф, смотрят по сторонам, а Ингрид скучает, думает о своем, ждет, когда «этим двоим надоест». Все как всегда.
Рена ораторствует:
— Лоренцо Великолепный, герцог Медичи, был в пятнадцатом веке покровителем науки и искусств, при нем они достигли небывалого расцвета. Вероятно, церковь назвали в его честь.
— Или же она носит имя бедолаги-святого, которого поджарили на гриле, как гамбургер! — смеется Симон, вычитавший эти сведения в тонком буклете, который взял со столика при входе.
Плоть святого Лоренцо[17] трещит на гриле, жир медленно капает на землю, огонь лижет тело, разгорается все сильнее, пожирает плоть… Рена пытается отогнать ужасное видение, утешиться строгой красотой творения Брунеллески, но получается плохо. Жадное пламя уничтожает плавящийся мозг святого и взлетает еще выше… А какой прекрасный был мозг — пытливый и искушенный… [18]
«Именно его мозг, — объясняет она Субре (только ей никогда не надоедает слушать Рену), — страстно интересовал моего отца в шестидесятых годах. В те времена бурлили и взаимооплодотворялись все формы исканий: музыка и биохимия, психология, поэзия и живопись… Небывалый и, к несчастью, невостребованный потенциал серого вещества… Папа изучал, как мозг творит эго человека, как определяет для него рамки. Я была совсем маленькая, но до сих пор помню его энтузиазм, потому что он иногда объяснял, над чем работает. Однажды, оторвавшись от книги, которую читал, папа объявил: «Эго есть история тела, какой ее воспринимает и рассказывает мозг, живущий в этом теле». Я ужасно гордилась тем, что он делится со мной своими озарениями, хотя ни черта в них не понимала… Симон в те годы был обычным ассистентом, но работал очень много, готовил диссертацию и имел радужные перспективы. Занимался он нейропсихологией, был намерен разорвать искусственные узы, нарушить междисциплинарные границы. Свобода свобода свобода! Леонард Коэн[19], один из героев Симона, был всего на год старше, вырос, как и папа, в Уэстмаунте, учился, как и он, в Университете Макгилла. Оба пробовали лизергиновую кислоту, которая, как всем известно, кидает человека из рая в ад, выкручивает память, выводит на экран мозга то жуткие, то дивные картины, доводит все чувства до пароксизма, распыляет личность и заново собирает ее самым непредсказуемым образом, щедро награждая симптомами психоза. Подобно Леонарду Коэну, Аллену Гинзбергу, Эбби Хоффману, Джерри Рубину[20] и многим другим представителям бит-поколения, Симон Гринблат повернулся спиной к иудаизму, вере своего детства, и погрузился в дебри буддизма, где не существовало таких понятий, как «я», «мир» и «реальность».
«Бросьте вызов власти!», «Творите себя сами!», «Примите энтропию, единственную истину Вселенной!».
Другим идолом моего отца был Тимоти Лири[21], автор фразы, ставшей мантрой: «Нет психических болезней, есть неизвестные или плохо изученные нервные цепи». В 1963 году Лири и его коллегу Ричарда Альперта[22] вышвырнули из Гарварда за соблазнение студентов галлюциногенами, они вместе поселились в огромном поместье в Милбруке, штат Нью-Йорк, и основали League for spiritual discovery[23], или LSD. Симон много лет мечтал присоединиться к этим пионерам, стать их помощником и соратником в волнующем интеллектуальном сотрудничестве, имеющем целью заложить основы нового язычества. Увы, увидеть Тима Лири ему удалось всего один раз. Мне тоже — в девять лет. Тридцать первого мая 1969 года Лири прилетел в Монреаль, чтобы поддержать Джона Леннона и Йоко Оно, организовавших кампанию «Дайте миру шанс!». Отец взял меня и маму в отель «Королева Елизавета», где музыкант с женой и сыном от первого брака Джулианом лежали нагишом перед камерами журналистов, обличая войну во Вьетнаме. Сам перформанс «В постели за мир» мы не увидели из-за полицейских кордонов, но я рассмотрела низ расклешенной штанины Лири, когда он вылез из лимузина под вспышки фотоаппаратов и ринулся в отель. “Смотри, это он!” — воскликнул Симон и неловко взгромоздил меня к себе на плечи, хотя я была уже слишком взрослой и тяжелой для подобной акробатики. “Девятилетнего ребенка не сажают на закорки! — сказала мама. — Ладно тебе, Лиза, успокойся, — ответил Симон, ссаживая меня на землю. — Этот человек, Рена, был истинным революционером в моей области. Теперь он ушел в политику и собирается стать губернатором Калифорнии, так что путь свободен. Я подхвачу факел, продолжу исследования и сделаю все открытия. Возможно, однажды профессор Гринблат получит Нобелевскую премию. — Премии в области нейропсихологии не вручают, — сухо заметила моя мать. — Значит, ее учредят специально для меня! — парировал Симон. — Сначала стань профессором. — Не волнуйся, стану…”»
Они выходят из церкви.
Stupida[24]
На часах 15.30, но Ингрид объявляет, что хочет есть. Рена помнит, сколько булочек она схомячила в отеле, но понимает, что дело в другом: мачеха боится проголодаться. Этот страх мучит ее уже шестьдесят лет — с жуткой зимы 1944-1945-го, когда сотни роттердамцев умерли от недоедания, в пищу шло все — отбросы, крысы и трава. В мозгу Ингрид живет фобия: «А вдруг я не сумею раздобыть ничего съедобного?» Демоны детства никуда не делись…