Шрифт:
— Да.
— Значит, и здоровье дружественно также?
— Конечно.
— А если дружественно, то ведь ради чего-то?
— Да.
— Ради чего-то дружественного, если придерживаться прежнего решения?
— Разумеется.
— Но, значит, и это последнее будет дружественным ради чего-то дружественного?
— Да.
— Однако, став на такой путь, не должны ли мы будем в конце концов неизбежно остановиться либо прийти к некоему первоначалу [31] , которое уже не приведет нас более к другому дружественному, но окажется тем первичным дружественным, во имя которого мы и считаем дружественным все остальное?
31
Здесь перед нами уже вполне отчетливое положение о существовании некоего первоначала, или «того, что первое» — , т. е., собственно говоря, речь идет о наличии высшей идеи блага, блага самого по себе, ни на чем не основанного, того, что называется Платоном «беспредпосылочным началом» , вполне автаркичным и ни в чем не нуждающимся абсолютом (см.: Лосев А.Ф. История античной эстетики. Софисты. Сократ. Платон. С. 621–634). У Аристотеля аналогом этого абсолюта явится «идея идей», «перводвигатель» — , Ум-Нус, сам от себя зависящий и испытывающий высшее блаженство в созерцании самого себя (см.: Лосев А.Ф. История античной эстетики. Аристотель и поздняя классика. М., 1973. С. 38–70). У неоплатоников этим первоначалом станет Единое, которое выше ума (см.: Лосев А.Ф. История античной эстетики. Поздний эллинизм. М., 1980. С. 677–696).
— Да, это неизбежно.
— Вот это и есть то, что я имею в виду: я опасался, как бы не обмануло нас все, что, по нашим словам, дружественно на основе этого первоначала и представляет собой как бы его отображение, в то время как само это первоначало есть истинно дружественное. Давайте поразмыслим вот над чем: когда кто-нибудь ценит что-либо чрезвычайно высоко — например, когда отец всему своему достоянию предпочитает своего сына, — он ведь должен из предпочтения к своему сыну высоко ценить и что-то еще? Например, если бы он увидел, что тот выпил цикуту [32] , он ведь выше всего ценил бы тогда вино, считая, что оно может спасти его сыну жизнь?
32
Цикута (лат. — cicuta virosa или conium maculatum, греч. — , русск. — болиголов) — ядовитое растение, семена которого растирались для получения яда. В Афинах употреблялось для казни осужденных на смерть (см.: Федон 115а — 118а — о казни Сократа; Ксенофонт. Греческая история II 3, 56 — о казни Ферамена).
— Несомненно, — откликнулся Менексен.
— А также и сосуд, в котором содержалось бы это вино?
— Конечно.
— Но значит ли это, что в таких обстоятельствах он не делает никакого различия между глиняным кубком и своим сыном или между своим сыном и тремя мерами вина? Или же в действительности дело обстоит так: все эти усилия делаются не ради средств, употребляемых для достижения поставленной цели, но ради цели, во имя которой пускаются в ход эти средства? Часто мы говорим, что высоко ценим золото и серебро; однако это не вполне верно: выше всего мы ценим то, во имя чего мы копим и золото и все остальные средства. Так ли мы скажем?
— Разумеется, так.
— Но не то же ли самое относится к дружественному? Все то, что мы называем дружественным нам из-за некоего иного дружественного, дружественно не в собственном смысле этого слова: на самом деле дружественно, как видно, лишь то самое, к чему устремляется все это так называемое дружественное.
— По-видимому, так оно и есть, — сказал Менексен.
— Значит, то, что дружественно по существу, дружественно не из-за какого-то другого дружественного?
— Это верно.
— Значит, следует исключить то, что дружественное Дружественно по причине какого-то другого дружественного. А благо — это нечто дружественное?
— Мне кажется, да.
— Итак, благо любят по причине зла, и дело обстоит следующим образом: если бы из трех вещей, сейчас нами перечисленных, — блага, зла и того, что не есть ни благо ни зло, остались бы только две, причем зло бы исчезло и ничему больше не грозило — ни телу, ни душе, ни всему остальному, что мы определили как само по себе ни плохое ни хорошее, то благо не принесло бы нам никакой пользы, но оказалось бы бесполезным? Если ничто не наносит нам более ущерба и мы не ожидаем для себя никакой пользы, именно тогда становится ясным, что мы любим и ценим благо из-за присутствия зла, как некое лекарство от этого зла, зло же приравниваем к болезни; а при отсутствии болезни нет нужды ни в каком лекарстве. Такова природа блага, и любим мы его по причине зла, когда сами находимся посредине между благом и злом; само же по себе — как самоцель — оно ведь не приносит никакой пользы?
— Похоже, что нет, — отозвался Менексен.
— Итак, нам дружественно то, к чему устремляется все остальное, именуемое нами дружественным из-за иного дружественного, кое ничем не напоминает остальное.
Последнее именуется дружественным из-за того дружественного, кое в полную противоположность остальному оказывается истинно дружественным, дружественным по самой своей природе: ведь остальное для нас дружественно по причине враждебного; если же враждебное исчезает, оно, по-видимому, не будет больше нам дружественным.
— По крайней мере, — сказал Менексен, — если верить сказанному сейчас.
— Но, — спросил я, — во имя Зевса, если зло погибнет, исчезнут ли также голод и жажда или другие подобные вещи? Или, коль скоро существуют люди и другие живые существа, голод останется, хотя он и не будет вредоносным? Также и жажда и другие вожделения не будут больше злом, ибо ведь зло погибло? Или вообще вопрос о том, что тогда будет или чего не будет, смехотворен? Кому ж это может быть ведомо? Однако одно мы знаем, а именно что в настоящее время голодающий человек может испытывать и урон и пользу. Не так ли?
— Разумеется.
— Значит, и терпящий жажду или испытывающий другие подобные вожделения может иногда испытывать их с пользой для себя, иногда — во вред, а иногда и не так и не этак?
— Несомненно.
— Что ж, если зло погибнет, следует ли из этого, что вместе с ним должно погибнуть и то, что не является злом?
— Вовсе нет.
— Значит, вожделения, кои ни хороши и ни дурны, останутся и тогда, когда погибнет зло?
— Очевидно.
— Так вот, возможно ли, испытывая к чему-либо вожделение и страсть, не любить то, что вызывает эти страстные вожделения?